*СИСКИНД

Менеджер Сискинд презирал человечество. Он был управдомом в многоквартирном доме на Олдрек и узнавал человечество изнутри. Буквально не было человека за десять лет его службы, который не проявил бы себя как-нибудь скверно, каким бы чудным он не казался с самого начала. «Люди были разные: белые, черные, голубые, красные», - в шутку говаривал управдом. А также добавлял, что они, от адвоката до уборщика, будь они из Уретрии или Швеции, в самом главном друг от друга не отличались, от всех можно было ожидать только одного: дерьма. Поэтому Сискинд любил только огнестрельное оружие и голубей. «Самые гнусные существа на земле – это люди,» - говаривал он, рассыпая свежесваренные макароны (любимое им самим блюдо) на крыше вверенного ему здания, и к нему тут же устремлялась стая городских голубей, а несколько чаек и ворон с позорной трусливостью орали рядом, не смея приблизиться. Затем он усаживался на складной стул, который прятал внутри небольшой будки, укрывающей механизм лифта и доставал сумку для инструментов, в которой, на самом деле, носил семечки и орехи для своих любимцев: Ниночки, Луэллы, Троцкого, Гришеньки, Маресьева, Володи-сторожевика и Лушеньки. Самая любимая среди любимцев была Лушенька, белая голубка с трудной судьбой.

Когда у Глена с четвертого этажа умерла бабушка, он так тяжело переживал потерю, что поведал об этом даже Сискинду: бабушку он очень любил, ей исполнилось девяносто пять за день до смерти, она носила шляпки с ворохом мятых бумажных цветов и была подвержена очень симпатичной страсти – страсти приобретения. Она носилась с утра до вечера по магазинам подержанных вещей и покупала, казалось, все что под руку попадется. Глену перепадало кое-что из ее сокровищ и он с детства смотрел на нее, как на волшебницу: Р-Р-раз! И какая-нибудь вещица появлялась из кошелки, как только бабушка, запыхавшись, вваливалась домой.

На филиппинском кладбище было принято выпускать стаю белых голубей в особенно важный момент обряда - опускания гроба в могилу. Традиция эта была красивой и трогательной, ничего не скажешь, но она обходилась бедным родственникам усопшего в очень кругленькую сумму (когда Мак Мани доставал из кармана рулончик денег, перетянутый резинкой - чем больше было денег, тем рулончик был круглее - становилось понятно откуда взялось это выражение). Но нарушить традицию не было никакой возможности без опасения прослыть скупым, а главное, братья-филиппинцы сочли бы это неуважением к покойнику и нарушением древней религиозной традиции. Придумал эту традицию отец дурака Карлито Гонзалеса, владелец филиппинского кладбища в Колме, городе мертвых, но его соотечественники вскоре об этом забыли и рассказывали друг другу, будто помнят тучи выпущенных голубей на похоронах своих предков. Старший Гонзалес, набивая цену, приговаривал, что растил голубок долго и с любовью, кормил исключительно орехами кешью, а выпускает на свободу за бесценок просто из сочувствия к родственникам покойного и из глубоких христианских чувств и пусть он окажется в убытке, зато душа покойного возрадуется и замолвит словечко за него перед Богом.

Поскольку обыкновенно филиппинцы понятия не имели, что голуби всегда возвращаются в свою голубятню просто потому, что там их кормушка, то все были либо глубоко благодарны щедрому Гонзалесу, либо считали его идиотом, бросающим деньги на ветер. Таким образом Гонзалес необычно много зарабатывал на голубях, был собой доволен и даже дурака Карлито женил на молодой бабенке, которая хоть и била его, зато родила двух нормальных сыновей - будет кому бизнес передать.

На следующий день после похорон бабушки Глена на крышу явилась белая голубка. Сискинда она поразила в самое сердце: глупая, неуклюжая, никогда дальше кладбища не летавшая, она носилась бестолково по крыше, растопырив белоснежные крылья, не зная что вообще птицы на свободе делают. Так вот иногда эмигрант выглядит в чужой стране. Нет, конечно, когда Сискинд приносил макароны – это она понимала, но раньше у нее было свое отдельное оконце в кормушку: голову просунешь и ровно унцию своего корма получишь. А тут – хулиганье налетает, больно клюется, толкается, отпихивает от макарон – хоть плачь! И как ни старался Сискинд ей поближе еду подбросить, серые бандиты все равно вмиг все вокруг нее обчищали, она еще свою нелепую головку с розовым, словно замерзшим, клювом повернуть не успевала. Но не только голод причинял ей страдания: на крыше было то холодно, то шел проливной дождь, из своих укрытий ее все выпихивали и вот это непонимание, жестокость толпы – главное, от чего она страдала.

Она была похожа скорее на небольшую курицу, хотя Сискинд, совершенно не замечая ее несколько кривоватых ног, считал красавицей, даже аристократкой среди серой толпы городских голубей, хотя он их всех очень любил. Он ее жалел потому, что понимал что с ней происходит. Сам он тоже ощущал себя человеком, оказавшимся в неправильном месте, в неправильное время.

Особенно хорошо было на крыше в солнечный день, усыплял мерный звук вентилятора арабского ресторана, из трубы доносился домашний запах кус-куса, четыре итальянских кипариса, любовно выращенных им в синих мусорных баках, укрывали от любопытных глаз. «Эти жильцы - известные подлецы», - бормотал Сискинд, когда находил замученное растение на черной лестнице, приносил его на крышу, усаживал в большой горшок «со свеженькой землей» - только принесенная из магазина, она еще полна «полезных витаминов» - поливал их с любовью и растения вскоре оживали, быстро наливались свежей зеленью, цвели. Хитрые «друзья» налетали на него бесцеремонно, усаживались на голову, на плечи, на колени – Сискинд раздавал орехи и семечки, приговаривая: «Нет, нет, ребята, летите в столовую! Сначала макароны, а уж потом самым хорошим голубям будут выдаваться орехи!» Но они его, конечно, не слушали, орехи-то вот они, у него в руке! Некоторые, неумело цепляясь за его толстые розовые пальцы, соскальзывали, тогда Сискинд поддерживал голубя, приговаривая, «не бойся, я другой рукой поддержу», и голубь ел спокойнее, чувствуя крепкую опору у себя под хвостом. Некоторых нужно было кормить отдельно: Маресьева с культяпкой вместо ноги, Венечку с поломанным крылышком, большого лохматого Бэби, который считал себя птенцом и пищал непрерывно, получая за это пинки от всей стаи и, конечно, Лукрецию – Лушеньку – новую белую голубку.

Леопольд Сискинд считал себя польским графом. Он давно перестал представляться полным именем, т.к., считал, что оно выдавало его происхождение с головой. Ему казалось, что человек по имени Леопольд унижает себя, подметая тротуар вокруг здания и, поскольку работу сменить не мог, то гордо отказывался называть свое подлинное имя. Мать его, Марыська Болиславовна, законная владелица небольшого именьица под Гданьском, если б не революции и войны, не ходила бы в застиранном халате, не вытирала бы натруженных рук о засаленный фартук, не вышла бы замуж за юриста, сам бы он жил сейчас в доме с колоннами, указывал бы мягко своим крестьянам - как да что, читал бы исторические труды в кожаных переплетах, нюхал бы флоксы в саду и был бы, быть может, в ладу с человечеством. Он поехал посмотреть на развалины былого благополучия прямо перед эмиграцией - о, если б не красные, не коричневые и не новые поляки, - какая тихая, какая уютная жизнь с видом на Вислу могла бы быть!

Хоть Сискинду и было жалко Глена – ходил он после смерти бабушки небритый, какой-то опухший, с растерянными глазами - а все же не утерпел и сказал: «на следующий день после похорон у нас на крыше белая голубка поселилась...Хочу назвать ее именем вашей бабушки, если позволите.» Знал он из рассказов Глена, что филиппинцы надеются, что душа усопшего перед самым погребением вырвется из ненужного тела и поселится в одной из голубок.
Глен обмер, ресницы его задрожали, он всплеснул руками, закричал: «Спасибо! Спасибо, мистер Сискинд! Это она! Не случайно она на нашу крышу прилетела!» и полетел, счастливый, вверх по лестнице скорее написать на дощечке своей маме, глухой Белинде, радостную новость.
Сискинд только ухмыльнулся презрительно и отправился в свою берлогу. Он считал, что пошутил отменно. «Какое количество дураков на свете!», -удовлетворенно пробормотал он.

Когда пропадал какой-нибудь голубь, Сискинд расстраивался и плохо спал ночью, размышляя то о ястребе, которого давно пора пристрелить (это были только рассуждения, ни в кого бы он стрелять не стал), то об отце и матери, которые не разделяли его политических воззрений, что одинаково лишало его сна. Родители не верили в правдивость перепечатанных на ксероксе книг, были против его эмиграции и не только на словах, но и на деле: уже много времени прошло с тех пор, как отец сделал формальное заявление куда следует, что больше не считает Леопольда своим сыном, а однажды, после особенно крупного скандала, когда Лео хлопнул дверью, уходя на работу, сменил квартирный замок, повесив снаружи копию официального отказа.
Конечно, Лео тогда не пропал, выкрутился, жил в общежитиях, снимал жилье, когда стал побольше зарабатывать, но вера в человечество, трепетно пульсировавшая в его юношеском сердце, крепко пошатнулась. Время от времени внешние события и люди подтверждали его мнение о своей порочности или безмозглости и он гордился, что выводы, сделанные в молодости, опять оказывались верны. Он говорил мысленно, обращаясь к отцу: «Ну что, папенька, скушали?! Не находите ли вы, что я был прав в свое время?». Правда, родители Леопольда давно умерли, едва осознав наступившие перемены - в день, когда пала берлинская стена, что не мешало Леопольду продолжать с ними спорить, находить все новые и новые факты в свеженьких исторических книжках, все новые доказательства своей правоты и той же ночью обсуждать их с отцом. Он так увлекался историей, что даже старался закрывать глаза на безобразное, бульварное оформление книг. Раньше он побрезговал бы взять нечто в таком переплете, а теперь все так в этом мире переменилось, пошатнулись представления о вещах поважнее обложек, хотя его все же подспудно беспокоил вопрос: можно ли доверять собственно содержанию, не сляпано ли и оно так же небрежно, как и обложка.

Сискинд всегда ощущал, что занимается не своим делом и живет не в том месте, где следовало бы, но поделать с этим ничего не мог. Он не сомневался, что большинство людей так же как он - «гремит лестницей», скрывая от посторонних недостатки характера, ограниченность интеллекта, болезни, вредные привычки. «Вот так живешь и не знаешь кто нас на самом деле окружает», - он давно перестал искать нечто общее с другими людьми, даже если случалось, что его куда-нибудь звали, отказывался вежливо, в то время как его сердце билось с тревогой от одного только предчувствия, что он мог оказаться опять среди «этих людей», истинные интересы которых так глубоко не совпадали с его, Сискинда, интересами, ощущавшим себя одиноким дубом на голой скале. Ему казалось, что всех этих новых людей он знал еще в старой жизни. Изредка это ощущение подтверждалось: вдруг в новоиспеченном миллионере он узнавал бывшего комсомольского работника или капитаншу милиции в лице простой американской пенсионерки, ведущей по утру славненькую внучку в религиозную школу. Таким образом, заводить новые знакомства не имело ни какого смысла, он уже знал, что этот джентльмен слезлив и слаб по части порнографии, а та дама болтлива и хорошо готовит, хоть оба и говорят исключительно о Набокове.

Так что единственно, чем был всерьез озабочен менеджер дома 111 по Олдрек, так это тем, чтобы сохранить все как есть: должность, квартирку, книги и телевизор, который был ему лучшим компаньоном: моры, наводнения, землетрясения и войны вполне подтверждали все, что он думал о человечестве в молодости, тут никто не спорил с ним, а только поддакивал: опять они опозорились, так им и надо, «Дураки должны быть наказаны за свою глупость» удовлетворенно говаривал он. Сохранить все это, однако, не было так уж легко: с каждым годом все труднее было совладать «с этими жильцами-подлецами», Мак Мани все больше входил в роль полновластного хозяина-самодура в этом доме. Сискинд часто прямо с утра чувствовал себя усталым и выходил только «греметь лестницей», прием, давно спасавший его от подозрений в том, что он не так уж много работает. Он пускался греметь по коридорам каждого этажа, задевая ею металлические двери и ящики с огнетушителями, чтобы жильцы не сомневались в его трудолюбии и не написали бы донос Мак Мани, затем тщательно приковывал ее большим навесным замком и цепью к трубе для сохранности и, довольный, шел варить себе завтрак: можно было считать, что рабочий день окончен.

Чтобы дать окончательно верный портрет Леопольда, следует упомянуть, что была у него подруга, уже немолодая балерина, которая говорила знакомым, что заходит иногда к Сискинду из глубокого интереса к истории, звали ее Боженка Миловзоровна. Иногда она действительно прислушивалась к тому, что в данный момент занимало Сискинда, пересказывал ли он что-нибудь из истории или новости СиЭнЭн, но чаще она просто уютно устраивалась в кресле и засыпала с открытыми глазами, пока Сискинд, до того рассказывающий о борьбе Зимбабве за независимость, мелко-мелко рубил красный перец и строгал сыр для макарон, наконец не звал ее ужинать. Она подхватывала последнюю, сказанную им фразу и с готовностью принималась за макароны, но так было не всегда. Иногда она вдруг неожиданно желчно высмеивала макароны, Зимбабве и беспорядок в берлоге и уходила, пнув набор для начинающего маляра или средство для мытья окон в большой упаковке, после чего долго не появлялась на Олдрек, но так шел год за годом, Сискинд перестал различать периоды затишья и разногласий, и если Боженка пропадала, то он посвящал это время Лукреции.

На днях, когда Лушенька пропала, он был сам не свой, чувствовал как крыша уходиту него из под ног, рассеяно покормил и отругал остальных, поклялся, что застрелит ястреба и направился в свою берлогу. По дороге он встретил Глена, который сообщил, что сегодня ровно сорок дней со дня смерти бабушки и что Сискинд приглашен на торжество в филиппинский ресторан. Сискинд так был огорчен, что ничего не ответил, но подумал «какое отношение это может иметь к ее исчезновению? Если завтра она не появится, я не знаю, что я сделаю.» На завтра Луша оказалась на месте и у него сразу отлегло от сердца, однако, она не пожелала сесть на плечо и угоститься орешками, как это делала уже давно, клюнула голубей, усевшихся по соседству: и того, что слева, и того, что справа и ни на какие уговоры не поддавалась. «Лушенька, - кричал он задрав голову, (она сидела на крыше соседнего отеля, из окон которого выглядывали удивленные туристы), - ласточка моя маленькая, ну иди сюда скорее!», но ответа не получал. Теперь, как видно, отношения с Лушенькой перешли из «трепетной» стадии в привычную, чем-то напоминая ему их отношения с Боженкой. Он немного взгрустнул, но зато перестал волноваться. Теперь если она улетит, он спокойно займется чем-то другим: дел всегда полно. Теперь он еще и гордился своей голубкой: она все поняла про свободу, теперь ясно, что она конечно выживет, хотя никогда она ни с кем не подружится и никто не посмеет ее полюбить, но у нее есть небо, есть Сискинд, в конце концов, а главное, жизнь все же хороша, за нее стоит бороться!

« HOME